Неточные совпадения
— Ах, батюшка! ах, благодетель
мой! — вскрикнул Плюшкин, не замечая от радости, что у него из носа выглянул весьма некартинно табак, на образец густого кофия, и полы
халата, раскрывшись, показали платье, не весьма приличное для рассматриванья.
В то самое время, когда Чичиков в персидском новом
халате из золотистой термаламы, развалясь на диване, торговался с заезжим контрабандистом-купцом жидовского происхождения и немецкого выговора, и перед ними уже лежали купленная штука первейшего голландского полотна на рубашки и две бумажные коробки с отличнейшим
мылом первостатейнейшего свойства (это было
мыло то именно, которое он некогда приобретал на радзивилловской таможне; оно имело действительно свойство сообщать нежность и белизну щекам изумительную), — в то время, когда он, как знаток, покупал эти необходимые для воспитанного человека продукты, раздался гром подъехавшей кареты, отозвавшийся легким дрожаньем комнатных окон и стен, и вошел его превосходительство Алексей Иванович Леницын.
Его доброе немецкое лицо, участие, с которым он старался угадать причину
моих слез, заставляли их течь еще обильнее: мне было совестно, и я не понимал, как за минуту перед тем я мог не любить Карла Иваныча и находить противными его
халат, шапочку и кисточку; теперь, напротив, все это казалось мне чрезвычайно милым, и даже кисточка казалась явным доказательством его доброты.
— А если, — начала она горячо вопросом, — вы устанете от этой любви, как устали от книг, от службы, от света; если со временем, без соперницы, без другой любви, уснете вдруг около меня, как у себя на диване, и голос
мой не разбудит вас; если опухоль у сердца пройдет, если даже не другая женщина, а
халат ваш будет вам дороже?..
А отец остался в своем кресле. Под расстегнутым
халатом засыпанная табаком рубашка слегка колебалась. Отец смеялся своим обычным нутряным смехом несколько тучного человека, а я смотрел на него восхищенными глазами, и чувство особенной радостной гордости трепетало в
моем юном сердце…
Возле пристани по берегу, по-видимому без дела, бродило с полсотни каторжных: одни в
халатах, другие в куртках или пиджаках из серого сукна. При
моем появлении вся полсотня сняла шапки — такой чести до сих пор, вероятно, не удостоивался еще ни один литератор. На берегу стояла чья-то лошадь, запряженная в безрессорную линейку. Каторжные взвалили
мой багаж на линейку, человек с черною бородой, в пиджаке и в рубахе навыпуск, сел на козлы. Мы поехали.
— Мир вам — и я к вам, — послышался голос в дверях, и показался сам Полуэхт Самоварник в своем кержацком
халате, форсисто перекинутом с руки на руку. — Эй, Никитич, родимый
мой, чего ты тут ворожишь?
— Родимые
мои… — повторял Самоварник, помахивая подобранным
халатом, как хвостом. — Постарайтесь, голубчики! Штобы не стыдно было на завод воротиться…
«Да, — начал он опять, поправляясь в кресле и запахивая свой
халат, — много я испытал и хорошего и дурного в своей жизни; но вот
мой свидетель, — сказал он, указывая на шитый по канве образок спасителя, висевший над его кроватью, — никто не может сказать, чтоб Карл Иваныч был нечестный человек!
Папа, который в Москве почти совсем не занимался нами и с вечно озабоченным лицом только к обеду приходил к нам, в черном сюртуке или фраке, — вместе с своими большими выпущенными воротничками рубашки,
халатом, старостами, приказчиками, прогулками на гумно и охотой, много потерял в
моих глазах.
— А ты бы лучше язык-то на привязи подержала! — раздался позади нас мужской голос. Это был пожилых лет человек в
халате и в кафтане сверх
халата, с виду мещанин — мастеровой, муж
моей собеседницы.
— Больше, нежели вы предполагаете… Однако ж в сторону это. Второе
мое занятие — это лень. Вы не можете себе вообразить, вы, человек деятельный, вы, наш Немврод, сколько страшной, разнообразной деятельности представляет лень. Вам кажется вот, что я, в
халате, хожу бесполезно по комнате, иногда насвистываю итальянскую арию, иногда поплевываю, и что все это, взятое в совокупности, составляет то состояние души, которое вы, профаны, называете праздностью.
Тут я в первый раз взглянул на него попристальнее. Он был в широком
халате, почти без всякой одежды; распахнувшаяся на груди рубашка обнаруживала целый лес волос и обнаженное тело красновато-медного цвета; голова была не прибрана, глаза сонные. Очевидно, что он вошел в разряд тех господ, которые, кроме бани, иного туалета не подозревают. Он, кажется, заметил
мой взгляд, потому что слегка покраснел и как будто инстинктивно запахнул и
халат и рубашку.
Я не отвечал ему и притворился спящим. Если бы я сказал что-нибудь, я бы заплакал. Когда я проснулся на другой день утром, папа, еще не одетый, в торжковских сапожках и
халате, с сигарой в зубах, сидел на постели у Володи и разговаривал и смеялся с ним. Он с веселым подергиваньем вскочил от Володи, подошел ко мне и, шлепнув меня своей большой рукой по спине, подставил мне щеку и прижал ее к
моим губам.
Обвенчались, приезжаем из церкви домой, и вдруг встречает нас…"молодой человек"! В
халате, как был, одна щека выбрита, другая — в
мыле; словом сказать, даже прибрать себя, подлец, не захотел!
И всё время
мое в остроге, все эти несколько лет, как только мне случалось бывать в госпитале (а бывал я частенько), я каждый раз с боязливою недоверчивостью надевал
халат.
Предчувствуя в судьбе своей счастливую перемену, наскоро запахиваю
халат, выбегаю и вижу курьера, который говорит мне: „Ради Христа, ваше превосходительство, поскорее поспешите к его сиятельству, ибо вас сделали помпадуром!“ Забыв на минуту расстояние, разделявшее меня от сего доброго вестника, я несколько раз искренно облобызал его и, поручив доброй сопутнице
моей жизни угостить его хорошим стаканом вина (с придачею красной бумажки), не поехал, а, скорей, полетел к князю.
— Я все знаю, Алексис, и прощаю тебя. Я знаю, у тебя есть дочь, дочь преступной любви… я понимаю неопытность, пылкость юности (Любоньке было три года!..). Алексис, она твоя, я ее видела: у ней твой нос, твой затылок… О, я ее люблю! Пусть она будет
моей дочерью, позволь мне взять ее, воспитать… и дай мне слово, что не будешь мстить, преследовать тех, от кого я узнала. Друг
мой, я обожаю твою дочь; позволь же, не отринь
моей просьбы! — И слезы текли обильным ручьем по тармаламе
халата.
Леберка ютилась под лесенкой, откуда щенята расползались по коридору и взбирались на ступеньки. После спектакля, пробираясь ощупью домой, я отворил дверку в коридор и, уверенно ступая по знакомой лесенке из четырех ступеней, вдруг наступил на щенка. Визг. Испуганный лай Леберки и грохот
моего падения произвели переполох. Островский, шатаясь, вышел на шум, а его поддерживал извозчик без шапки, с сальной свечкой в руке и кнутом за поясом
халата.
Дело было перед последним
моим экзаменом Я сел на порожке и читаю; вдруг, вижу я, за куртиной дядя стоит в своем белом парусинном
халате на коленях и жарко молится: поднимет к небу руки, плачет, упаде! в траву лицом и опять молится, молится без конца Я очень любил дядю и очень ему верил и верю.
С каким-то щемящим чувством безнадежности бродил я в
халате из угла в угол по
моему номеру и совершенно явственно чувствовал, как меня сосет.
Я их приму, разумеется, в
халате, это единственная
моя собственность; предложу им по сигаре, у меня еще с десяток осталось.
Я иду за своей женой, слушаю, что она говорит мне, и ничего не понимаю от волнения. По ступеням лестницы прыгают светлые пятна от ее свечи, дрожат наши длинные тени, ноги
мои путаются в полах
халата, я задыхаюсь, и мне кажется, что за мной что-то гонится и хочет схватить меня за спину. «Сейчас умру здесь, на этой лестнице, — думаю я. — Сейчас…» Но вот миновали лестницу, темный коридор с итальянским окном и входим в комнату Лизы. Она сидит на постели в одной сорочке, свесив босые ноги, и стонет.
— Ну, уж какой же это прекрасный
халат! Как его можно назвать прекрасным! — возражал
мой знакомый. — Тот
халат, я вам говорю, был такой, что сидишь в нем, бывало, точно в литерной ложе в Большом театре.
Помню, я пересек двор, шел на керосиновый фонарь у подъезда больницы, как зачарованный смотрел, как он мигает. Приемная уже была освещена, и весь состав
моих помощников ждал меня уже одетый и в
халатах. Это были: фельдшер Демьян Лукич, молодой еще, но очень способный человек, и две опытных акушерки — Анна Николаевна и Пелагея Ивановна. Я же был всего лишь двадцатичетырехлетним врачом, два месяца назад выпущенным и назначенным заведовать Никольской больницей.
Больше я никогда в жизни ее не видел. Я стал забывать ее. А прием
мой все возрастал. Вот настал день, когда я принял сто десять человек. Мы начали в девять часов утра и закончили в восемь часов вечера. Я, пошатываясь, снимал
халат. Старшая акушерка-фельдшерица сказала мне...
Смотрело серенькое сентябрьское утро первого дня
моего второго года. Вчера я вечером гордился и хвастался, засыпая, а сегодня стоял в
халате и растерянно вглядывался…
«Ну, нет… я буду бороться. Я буду… Я…» И сладкий сон после трудной ночи охватил меня. Потянулась пеленою тьма египетская… и в ней будто бы я… не то с мечом, не то со стетоскопом. Иду… борюсь… В глуши. Но не один. А идет
моя рать: Демьян Лукич, Анна Николаевна, Пелагея Иванна. Все в белых
халатах, и все вперед, вперед…
Как бы педагоги и физиологи ни отнеслись к словам
моим, я буду настойчиво утверждать: первым впечатлением, сохранившимся в
моей памяти, было, что кудрявый, темно-русый мужчина, в светло-синем
халате на черном калмыцком меху, подбрасывает меня под потолок, и мне было более страшно, чем приятно.
А халат-то
мой, которым нельзя закрыться!
Акакий Акакиевич думал, думал и решил, что нужно будет уменьшить обыкновенные издержки, хотя по крайней мере в продолжение одного года: изгнать употребление чаю по вечерам, не зажигать по вечерам свечи, а если что понадобится делать, идти в комнату к хозяйке и работать при ее свечке; ходя по улицам, ступать как можно легче и осторожнее по камням и плитам, почти на цыпочках, чтобы таким образом не истереть скоровременно подметок; как можно реже отдавать прачке
мыть белье, а чтобы не занашивалось, то всякий раз, приходя домой, скидать его и оставаться в одном только демикотоновом
халате, очень давнем и щадимом даже самим временем.
— Я прошу вас, Афанасий Иванович, чтобы вы исполнили
мою волю, — сказала Пульхерия Ивановна. — Когда я умру, то похороните меня возле церковной ограды. Платье наденьте на меня серенькое — то, что с небольшими цветочками по коричневому полю. Атласного платья, что с малиновыми полосками, не надевайте на меня: мертвой уже не нужно платье. На что оно ей? А вам оно пригодится: из него сошьете себе парадный
халат на случай, когда приедут гости, то чтобы можно было вам прилично показаться и принять их.
— Боже
мой, извините вы меня! — вскрикнул Хозаров, запахивая
халат и стараясь прибрать туалетные принадлежности.
— Шушерин, одетый как больной, в туфлях,
халате и колпаке, принял меня в гостиной; выслушал, не улыбнувшись,
мою торжественную речь, сказал несколько самых вежливых слов, усадил на креслах возле себя и попросил позволения прочесть письмо Какуева.
— Ну-ка, Аринушка,
халат давай
мой с печи — с хозяином ехать! — проговорил Никита, вбегая в избу и снимая кушак с гвоздя.
Лег я,
халат под голову положил… полежал — слышу: встает
мой старик, из шалаша вон выходит.
Я знакомлюсь через кого-нибудь, и вдруг, представьте, дом этот, в котором я ее видел, —
мой; и сижу я поутру за чашкой кофею в бархатном
халате…
Мне стало ужасно совестно перед собою и ужасно ее жалко, потому что я ее слова уже считал ни во что, а за все винил себя, и в таком грустном и недовольном настроении уснул у себя в кабинете на диване, закутавшись в мягкий ватный
халат, выстеганный мне собственными руками
моей милой жены…
Что, если через некоторое время у меня отнимут
мое платье,
мои вещи,
мою постель, все, что напоминает мне о воле, — и принесут сюда арестантский
халат, может быть снятый с плеч
моего умершего предшественника, и дни бесконечной вереницей потянутся надо мной, не трогая меня, ни в чем не меняя
моего положения, как идут они над могилой, как шли над Фоминым?
Дитя смотрело, должно быть, на
мою одинокую фигуру, невиданную и странную, в черном пальто и шляпе, в этом царстве серых
халатов и военных мундиров.
Иван Иванович (растерянный, в
халате). Саша
моя! (Плачет.)
Графа, само собою разумеется, я застал в самых разлохмаченных чувствах. Дряблый и хилый человек похудел и осунулся больше прежнего… Он был бледен, и губы его дрожали, как в лихорадке. Голова была повязана белым носовым платком, от которого на всю комнату разило острым уксусом. При
моем входе он вскочил с софы, на которой лежал, и, запахнувши полы
халата, бросился ко мне…
В ту же минуту черная борода и остроконечная шапка упали к
моим ногам. Персидский
халат соскользнул с плеч танцора, и ага-Керим-бек-Джамал, горный душман, предстал перед всеми во всем своем удалом бесстрашии и красоте.
Повторю это и здесь. Я его застал раз утром (это было уже в 1872 году) за самоваром, в
халате, читающим корректуры. Это были корректуры
моего романа"Дельцы". Он тут только знакомился с этой вещью. Если это и было, на иную оценку, слишком"халатно", то это прежде всего показывало отсутствие того учительства, которое так тяготило вас в других журналах. И жил он совершенно так, как богатый холостяк из помещиков, любитель охоты и картежной игры в столице, с своими привычками, с собаками и егерем и камердинером.
Поддерживал я знакомство и с Васильевским островом. В университет я редко заглядывал, потому что никто меня из профессоров особенно не привлекал: а время у меня было и без того нарасхват. Явился я к декану, Горлову, попросить указаний для
моего экзамена, и его маленькая, курьезная фигурка в
халате оставила во мне скорее комическое впечатление.
Там за столом сидел
мой дядюшка в
халате и в туфлях на босую ногу.
— А, боже
мой, как вы рассуждаете! — возмущается Ляшкевский, сердито запахивая полы
халата.
Иметь собственное мнение даже в вопросах чисто медицинских подчиненным не полагалось. Нельзя было возражать против диагноза, поставленного начальством, как бы этот диагноз ни был легкомыслен или намеренно недобросовестен. На
моих глазах полевой медицинский инспектор третьей армии Евдокимов делал обход госпиталя. Взял листок одного больного, посмотрел диагноз, — «тиф». Подошел к больному, ткнул его рукою через
халат в левое подреберье и заявил...
— Да! — воскликнул он вслух, — во всю
мою долгую практику я первый раз вижу безусловно честного человека в арестантском
халате, под тяжестью позорного обвинения… Я ему даже не могу помочь… Он сам не хочет помочь себе… Все улики против него, а участившиеся за последнее время растраты кассирами не дают мне права даже на освобождение его от суда… Только чудо может спасти его… Будем же ждать этого чуда.
— Садитесь, дорогой
мой, вот сюда, на отоманку, покойнее будет. Уж вы меня извините, что я в
халате, работы страсть. Не сладка, не сладка, я вам скажу, жизнь литератора! — суетился Николай Ильич.